Владимир Набоков: Путешествие в одиночество
14 января, 2022
АВТОР: Анатолий Николин
1.
Много лет назад посчастливилось приобрести в Петербурге репринтный сборник юношеских стихов В.В. Набокова, изданных в 1916 году на средства автора. Переиздание осуществило издательство «Набоковский фонд», приурочив его к 100-летию со дня рождения поэта и писателя. Это тот самый злополучный сборник, вызвавший язвительный отзыв преподавателя юного Владимира Набокова в Тенишевском училище Владимира Гиппиус; отзыв, давший повод его сестре Зинаиде заявить Набокову-отцу: «Из вашего сына никогда не выйдет писатель»…
Вот как это приобретение произошло.
В холодный и слякотный январский день 2001 года я переступил порог фамильного особняка Набоковых на Большой Морской. А перед этим с чувством некоторого дежавю осматривал его обширный двор. Хорошо сохранился гараж, где стояли знаменитые на всю северную столицу английские автомобили Набокова-отца. И на стенах красовались всё те же витиеватые вензеля фамильного герба с буквой «Н»…
Потом я поднялся в комнаты. В просторной столовой сухая, пряничного вида старушка в буклях торговала памятными буклетами и его книгами. Как библиографическую редкость, покупаю мягкий разлапистый сборник с простым заглавием: «Стихи».
Стихотворения, вошедшие в книжечку, были написаны В. Набоковым зимою-весною 1915—1916 г.г. В это время он был влюблён в соседку по даче, дочь столичного служащего Валентину Шульгину, это была его первая незабвенная и по-настоящему сильная любовь…
Читателю, внимательно следившему за развитием событий в романе Набокова «Лолита», трудно понять, чем же была у героя (и автора романа) «первая и настоящая» любовь. Первое влечение? Но влечение какое — телесное или бестелесное? Ведь бывает и такое, не менее сильное. Убедительных доказательств — conclusive evidence — пользуясь его же выражением — нет на этот счёт никаких.
Бывает и «первая» любовь, и «непервая», и вообще, — первая любовь в самом конце жизни. В автобиографическом романе «Другие берега» В. Набоков подробно останавливается на этой теме.
Эта замечательная книга была им написана по-английски и вышла из печати в Нью-Йорке в 1952 году. Теперь её переводят, как «Убедительное доказательство». Хотя не уверен в правоте давшего ей такое толкование Набокова и охотно принимающих на веру каждое его высказывание многочисленных его почитателей. Слово conclusive имеет, помимо первого, ещё два значения — «заключительный» и «решающий». Предпочтение в нашем случае, вероятно, следует отдать слову «решающий», поскольку, собирая в одно целое десятки и сотни там и сям разбросанных подробностей своей жизни, автор придаёт им значение заключительного, то есть, окончательного и решающего подтверждения.
Вот что он рассказывает в этой книге о своих «любовях».
Они все относятся к раннему возрасту, когда дети только начинают ощущать свое «я».
Первые и несколько последующих воспоминаний связаны с летними поездками семьи на знаменитые французские курорты. Когда нашему герою было пять лет, он влюбляется «в румынскую темноглазую девочку со странной фамилией Гика. Восьми лет отроду, пребывая с родителями в Биаррице, он горячо увлекся «другой своей однолеткой, — прелестной, абрикосово-загорелой, с родинкой под сердцем, невероятно капризной Зиной, дочерью сербского врача.» И, наконец, самое яркое любовное воспоминание — французская девочка Колетт, встретившаяся ему летом 1909 года.
За два месяца пребывания в Биаррице моя страсть к этой девочке едва ли не превзошла увлечения бабочками. Я видел её только на пляже, но мечталось мне о ней беспрестанно. Если она являлась заплаканной, то во мне вскипало беспомощное страдание. Я не мог перебить комаров, искусавших её тоненькую шею, но зато удачно отколотил рыжего мальчика, однажды обидевшего её. Она мне совала горсточками тёплые от её ладоней леденцы. Как-то мы оба наклонились над морской звездой, витые концы её локонов защекотали мне ухо, и вдруг она поцеловала меня в щеку. От волнения я мог только пробормотать: «You little monkey»…
Эти три ранние любови сплелись как бы в одну, ставшую огромной психологической опухолью в мозгу выдуманного им Гумберта Гумберта, доктора филологии, специалиста, подобно Набокову, по французской литературе. Он никогда не забывал свою юную возлюбленную Аннабел, как Набоков — своих мальчишеских пассий.
«…и Лолиты бы не оказалось никакой, если бы я не полюбил в одно далёкое лето одну изначальную девочку. В некотором княжестве у моря».
Далее следует описание девочки и таинственного «княжества», как две капли воды похожих на Колетт и Биарриц…
Парижское прощание маленького Набокова с Колетт пришлось на пик их любовной взаимности. Об охлаждении не могло быть и речи. Прощание было окрашено в грустные, элегические тона; горечь сожаления о прерванной любви до сих пор мучит пятидесятилетнего писателя…
Незаполненность чаши, именуемой любовью, даёт о себе знать уже в следующем году.
Осенью 1910 года вместе с братом Дмитрием и гувернёром Жаком одиннадцатилетний Набоков приезжает в Берлин, ему и брату должен выправить зубы здешний знаменитый стоматолог.
Жили они в Берлине, посещая стоматолога, довольно долго, пока не наступили холода. Поскольку в семействе Набоковых все любили спорт, братья под присмотром гувернёра — присмотром весьма необременительным, так как гувернёр, не отягощая себя заботой о мальчиках, целыми днями просиживал в кофейне за кофе с булочками — ездили на роликовый каток на Курфюрстендамм. Здесь он и увидел симпатичную американку, привязавшую к себе все его мысли. Мальчишеская потребность в духовной и плотской любви была столь велика, что и сегодня, спустя почти сорок лет он пишет об этой девочке так, словно встретил её вчера.
«До сих пор медленно едет она у меня мимо глаз, эта высокая американочка в синем тайере, в большой чёрной шляпе, насквозь пронзённой сверкающей булавкой, в белых лайковых перчатках и лакированных башмачках, вооружённая какими-то особенными роликами. По ночам я не спал, воображая эту Луизу, её стройный стан, её голую, нежно-голубоватую шею…»
Далее следует одно из тех странных разочарований, что преследовали Набокова в пору его ранних полудетских любовей.
Разочарование, связанное, если можно так выразиться, с недостатком общественного статуса у его пассий. Пленившая мимолётной грацией юного искателя красоты Луиза, — мы, мужчины, знаем, как часто мы ошибаемся, перенося гамму женских прелестей на самоё женщину, — оказалась пошленькой танцовщицей из американского шоу «Gala Girls».
Противоречие между красотой и внешними обстоятельствами станет для Набокова мучительным состоянием, его alter ego на протяжении всей его жизни. Вот и маленькая Колетт, не успев как следует раззнакомиться, ужиться со странным, неловким мальчиком, указывает ему на его инаковость: «Я парижанка, «je suis», а вы — are you the English?» — «вы англичанин?»
Между ним и всеми этими милыми, очаровательными существами растёт и ширится незримая стена, грозное Wall, мешающее их сближению.
Вот ещё одна девушка, ещё одна таинственная встреча с большой долей грусти и сожаления.
Дело происходит в России в 1911 году, летом, в усадьбе Набоковых Рождествено под Петербургом.
Наш герой, заядлый велосипедист, каждый вечер проезжает мимо «золотой от заката» крестьянской избы. На пороге неизменно, как часовой или журавль на одной ноге, стоит его однолетка, местная девушка Поленька, дочь кучера. Мальчика Набокова невероятно к ней тянет; тянет «удивительно приветливое сияние», разлитое в её лице. «Боже мой, — признается много лет спустя старый писатель, — как же я её обожал!»
И со вздохом сожаления признаётся, что, думая о сближении с Поленькой, он с нескрываемым отвращением представлял «затхлый запах её крестьянского платья» и «закисшую грязь на её ногах».
Венцом детско-юношеских увлечений Набокова стала его связь с девушкой, названной в автобиографическом романе «Другие берега» Тамарой.
«Выбираю ей псевдоним, окрашенный в цветные тона. Вероятно — в тона и запахи дешёвого одеколона, что-нибудь вроде «Сирени» или «Жасмина»». От неё действительно, и Набоков подмечает это едва ли не с первой встречи, пахнет дешёвыми сладковатыми духами.
2.
Настоящее имя новой набоковской пассии — Валентина Шульгина. Она — дочь мелкого чиновника Евгения Константиновича Шульгина и Таисии Никаноровны Алексеевой.
«У матери, — вспоминает Набоков, — было отчество, как в пьесах Островского». То есть простонародно-купеческое, диковатое для изощрённого слуха молодого барина и сибарита.
Вот опять сквозь флёр очарования замечаем тоненькую струйку ядовитого неприятия…
В первом своем (1926 г.) романе Набоков вывел Валю под именем Машеньки. В романе он дает шесть описаний, шесть портретов Вали Шульгиной. От первой встречи в Рождествено и до последней, в 1917 году, в дачном поезде по дороге в Петербург.
ПОРТРЕТ №1
«…он смотрел перед собой на каштановую косу в чёрном банте, чуть зазубрившемся на краях, он гладил глазами тёмный блеск волос, по-девичьи ровный на темени. Когда она поворачивала в сторону лицо, обращаясь быстрым, смеющимся взглядом к соседке, он видел тёмный румянец её щеки, уголок татарского горящего глаза, тонкий изгиб ноздри, которая то щурилась, то расширялась от смеха».
ПОРТРЕТ № 2
«Он замечал её издали, и сразу холодело в груди. Она шла быстро, засунув руки в карманы тёмно-синей, под цвет юбки, шевиотовой кофточки, надетой поверх белой блузки, и Ганин, как тихий ветер, нагонял её. Видел только складки синей материи, которые на спине у неё слегка натягивались и переливались, да чёрный шёлковый бант, распахнувший крылья».
ПОРТРЕТ №3
«У неё были прелестные бойкие брови, смугловатое лицо, подёрнутое тончайшим шелковистым пушком, придающим особенно тёплый оттенок щекам; ноздри раздувались, пока она говорила, посмеиваясь и высасывая сладость из травяного стебля; голос был подвижный, картавый, с неожиданными грудными звуками, и нежно вздрагивала ямочка на открытой шее».
ПОРТРЕТ №4
«Она ходила в ту зиму в серой шубке, слегка толстившей её, и в замшевых гетрах, надетых прямо на тонкие комнатные башмачки».
ПОРТРЕТ №5
«На ней было белое сквозистое платье, которого Ганин не знал. Бант исчез, и потому её прелестная голова казалась меньше. В подобранных волосах синели васильки».
ПОРТРЕТ №6
«За год она изменилась, слегка, пожалуй, похудела и была в незнакомом синем пальто с пояском».
Первый, второй и третий портреты подробны и свидетельствуют о нешуточном любовном увлечении Ганина. В каждом слове, детали сквозит неподдельный интерес к любимому существу. По мере угасания чувств портретные характеристики становятся суше и лаконичнее, портреты №№ 4 и 6 вообще состоят из одного предложения.
Интересно, что четыре из шести портретов построены на одном визуальном материале. Портрет №1: «каштановая коса», «чёрный бант», «тёмные волосы», «смеющийся взгляд», «тёмный румянец», «щека», «уголок татарского горящего глаза», «тонкий изгиб ноздри».
Портрет №2: «чёрный шёлковый бант»
Портрет №3: «смугловатое лицо», «щёки», «ноздри», «посмеиваясь».
Портрет №5: «бант», «волосы».
В книге «Другие берега» автор приводит всего лишь один портрет Вали-Тамары, но он как бы вбирает в себя предыдущие.
«Она была небольшого роста, с лёгкой склонностью к полноте, что, благодаря гибкости стана да тонким щиколоткам, не только не нарушало, но и, напротив, подчеркивало её живость и грацию. Примесью татарской или черкесской крови объяснялся, вероятно, особый разрез её весёлых чёрных глаз и рдяная смуглость щёк. Её профиль на свет был обрисован тем драгоценным пушком, которым подёрнуты плоды фруктовых деревьев миндальной группы. Её очаровательная шея была всегда обнажена, даже зимою».
Подытоживая рассуждение о портретах, следует заметить, что все шесть словно склеены из мелких осколков. Герой не видит героиню целиком, она сохранилась в его памяти как собрание частностей: «коса», «блеск волос», «румянец щеки» и т.д. Но добивается исключительной полноты изображения, когда, пренебрегая скрупулёзностью, описывает собственные ощущения.
3.
Любовная связь Владимира Набокова и Валентины Шульгиной длилась два года — 1915 и 1916. И завершилась она так же внезапно и необъяснимо, как и началась.
Впрочем, всё на свете поддаётся истолкованию и оправданию.
В «Других берегах» Набоков не объясняет причины их охлаждения. Мы ничего о них не знаем, за исключением, быть может, одной фразы из 9 главы романа «Машенька».
«Он чувствовал, что от этих несовершенных встреч мельчает, протирается любовь. Всякая любовь требует уединения, прикрытия, приюта, а у них приюта не было».
Но такое объяснение грядущей разлуки явно было бы не полным. Истинную картину даёт посвященная Вале Шульгиной первая книжечка стихов шестнадцатилетнего поэта. По этому сборнику можно судить, как развивалась его любовь к Вале.
«Как все, что нежит нас, и молодо, и ново!
Какие у тебя красивые глаза!»
(«Весна»)
Здесь еще всё хорошо, его любовь расцветает, неторопливо минуя привычные стадии: «Зина-Колетт-Луиза-Валя». Но чем дальше, тем сильнее ощущается её двоякость.
«Казалось небо из синей влаги,
Казалось счастье из счастья снов».
(Пасха»)
Последний стих странен неуверенностью в реальности любви: счастье представляется поэту таким глубоким и полным, каким оно может быть только в его излюбленном состоянии — сне. В «Других берегах» он подробно описывает ощущения, вызванные состоянием сна, этой его новой реальностью. Его предваряют «лёгкие, но неизлечимые галлюцинации».
«Так, перед отходом ко сну, но в полном ещё сознании, я часто слышу, как в смежном отделении мозга непринуждённо идёт какая-то странная однобокая беседа, никак не относящаяся к действительному течению моей мысли, ему есть выразительный эквивалент… У меня вырастали из рубиновых оптических стигматов и Рубенсы, и Рембрандты, и целые пылающие города».
Это очень похоже на состояние, описанное Сальвадором Дали в «Дневнике одного гения». Он вспоминает, как ребёнком часто глядел в окно школы на наплывающее облако и постепенно из его очертаний вырастали какие-то странные, не от мира сего фигуры и пятна, которые потом ему хотелось изобразить на бумаге.
В состоянии «неизлечимых галлюцинаций» стирается грань между вымыслом и реальностью, сознанием и подсознанием. Инстинктивно ребёнок Набоков уводил себя в райские кущи потустороннего мира. По его собственному признанию, он любил устраивать на диване что-то вроде места своего нового, внереального обитания.
«Из диванных валиков строилась крыша; тяжёлые подушки служили заслонками с обоих концов. Ползти на четвереньках по этому беспросветно-чёрному туннелю (вспомните бесчисленные описания клинических смертей с их бесконечными, сияющими в глубине туннелями! — А.Н.) было сказочным наслаждением. Делалось душно и страшно, в клеёнку впивался кусочек ореховой скорлупы, но я всё же медлил в этой давящей мгле, слушая тупой звон в ушах, рассудительный звон одиночества».
Впервые на заре жизни мимолетной птицей мелькнула и скрылась ставшая его проклятием и оправданием тема одиночества. Там, в другом мире, мы и не бываем иными, но только одинокими. Вкусивший сладости одиночества, жаждет его снова и снова.
«…в моих снах мир оживал, становясь таким пленительно важным, вольным и воздушным, что потом мне уже бывало тесно дышать прахом нарисованной (т. е. подлинной, — А.Н.) жизни».
И снова о том же, с новой убедительностью, всё в той же «Машеньке».
«…я давно свыкся с мыслью, что называемое снами, есть полудействительность, обещание действительности, её преддверие и дуновение, то есть, что они содержат в себе, в очень смутном, разбавленном состоянии, — больше истинной действительности, чем наша хвалёная явь, которая в свой черёд, есть полусон, дурная дремота, куда извне проникают, странно, дико изменяясь, звуки и образы действительного мира, текущего за периферией сознания…»
В Тенишевском училище Набокова-Цинцинната обвиняли сразу по нескольким пунктам:
-
— в нежелании «приобщиться к среде»,
— в подчёркнутом щегольстве английским и французским языками,
— в категорическом отказе пользоваться общим мылом и общим полотенцем,
— в том, что в училище и из училища его привозит лакей в автомобиле,
— в том, что он не ест школьный хлеб и не пьёт в школьном буфете чай,
— в том, что, играя в футбол, он выбирает амплуа вратаря, а не бегает по полю вместе со всеми,
— в том, что он категорически отказывается принимать участие в различных школьных кружках по интересам или вступать в какие-либо сообщества или союзы.
Он был большим интровертом, наш юный В.В.! Своим образом жизни он как бы взывал к окружающим не мешать ему отгораживаться от мира.
Но расплатой за сооружение между ним и окружающим миром «берлинской стены» стало его одиночество.
«Как здесь я одинок, заката бледный паж!» — восклицает поэт Набоков в стихотворном послании к Вале Шульгиной. С этой простой девушкой, в любви к ней он пытается найти счастье и общий язык с миром.
Поначалу ему это удаётся. Его первые стихи из юношеского сборника дышат глубоким чувством разделённой любви.
«Я знаю, пройден путь разлуки и ненастья».
*
«Зовут влюбленного гвоздики,
Зовут вербены мотыльков;
Играют солнечные блики
В траве под зеленью дубов».
А потом, как часто бывает у Набокова, краски мира быстро тускнеют. Его душа тянется к столь же высокому, сколь и недостижимому. Одиночество влечёт за собой тягу к красоте, вызвано предчувствием красоты. Это чувство — пробуждение пра-красоты — описано им с замечательной тонкостью.
«Мечтательней и тоньше была другая пещерная игра, — когда, проснувшись раньше обыкновенного, я сооружал шатёр из простынь и одеяла и давал волю воображению среди бледного света, полотняных и фланелевых лавин, в складках которых мне мерещились томительные допотопные дали, силуэты сонных зверей. Пожевав уголок простыни так, чтобы он хорошенько намок, я туго заворачивал в него гранёное сокровище (хрустальное пасхальное яйцо, — А.Н.) и, всё ещё подлизывая спелёнатые его плоскости, глядел, как горящий румянец постепенно просачивается сквозь влажную ткань со все возрастающей насыщенностью рдения. Непосредственнее этого мне редко удавалось питаться красотой».
Мир мечты, выдуманной красоты постепенно вытеснял из его воображения «образы действительного мира».
«Я жив, — говорит герой романа «Приглашение на казнь» Цинциннат, — то есть, собою обло ограничен и затмён».
И он же страстно и гневно восклицает, размышляя в темнице о прожитой «там» жизни:
«Ошибкой попал я сюда — не именно в темницу, — а вообще в этот страшный полосатый мир: порядочный образец кустарного искусства, но, в сущности, — беда, ужас, безумие, ошибка…»
Рано научившись наслаждаться ощущением себя, своего восхитительно-прекрасного «я», В. Набоков с отвращением относится ко всему внешнему. Он был натурой глубоко личностной. В училище проявил себя великолепным спортсменом, чем выделялся среди прочих учеников. Учился без особых потуг и этим отличался тоже. Школа, как и любое человеческое сообщество, не выносит выскочек. Набоков, как он сам впоследствии признавался, «не отдавал школе ни одной крупицы души, сберегая все свои силы для домашних отрад, — своих игр, своих увлечений, своих бабочек, своих любимых книг». Его внутренний мир представлялся ему интереснее и значительнее мира человеческих взаимоотношений.
«Но меня у меня не отнимет никто», — восклицает приговоренный за свою инаковость и особность к смертной казни злополучный Цинциннат…
«Моя хрустальная печаль…»
*
«Печали мои вечно молоды».
*
«Картины промчавшихся дней
Одна за другою играют
С уснувшей печалью моей».
*
«Утихли с душой одинокой
И роскошь вечерних небес,
И чуть освещенный далекий
За нивой березовый лес».
«Я нёс фантастический вздор, — рассказывает Набоков об одной из последних встреч с Тамарой-Валей, — она же спокойно ела шоколад, аккуратно отламывая квадратные дольки толстой плитки и рассказывала про контору. Где работала».
С Валей, с любовью к ней произошло то же самое, что и с миловидной американочкой Луизой — она утонула, растворилась в ненавидимой им повседневности. С плиткой шоколада и рассказами об учреждении, где она трудилась…
Камю определил бы его мятущиеся порывы как «вечное стремление освободиться от человеческих свойств». В предмете любви он видит скорее дух, чем человека. Но упорно продолжает желать его проявления вовне, а не только внутри себя.
«Он есть, мой сонный мир, его не может не быть, ибо должен же существовать образец, если существует корявая копия!» («Машенька»).
В романе «Машенька» он обрисовал первые контуры этого мира. Это не реальная жизнь с её чувствами радости, физического, чувственного наслаждения, а нечто, напоминающее лермонтовское:
«В уме своем я создал мир иной
И образов иных существованье…»
Что же это за особый набоковский мир, на который он охотно променял бы радости жизни? Это мир Ганина, Лужина, маленького, скромного коллекционера бабочек Пильграма…
Жизнь духа, жизнь мечты и фантазии стала для Набокова предметом творческого исследования. Он был в числе первых немногих, кто обрёк в литературе материю на вымирание и поражение. И в этом его подлинное непреходящее значение.